Философия свободного духа

Автор работы: Пользователь скрыл имя, 09 Марта 2012 в 18:45, контрольная работа

Описание

Мировая слава пришла к Бердяеву уже в эмиграции, когда в 1923 году вышли его книги "Новое средневековье" и "Философия неравенства". Но пришла ли к нему философская зрелость?
В 1924 году, когда было опубликовано "Миросозерцание Достоевского", Бердяеву было уже пятьдесят лет. Но мышление его осталось неуравновешенным, страстным и зачастую односторонним.

Работа состоит из  1 файл

Документ Microsoft Office Word.docx

— 109.69 Кб (Скачать документ)

 

Россия обладала особенным  духовным единством, имеющим исторические корни. Ведь, к примеру, европейские  страны объединены одной Римской  католической церковью (протестантизм  — явление, также связанное с  существованием Римской церкви). И  хотя Ватикан находится на территории Аппенинского полуострова — вряд ли можно говорить, что в качестве особенной существует итальянская религиозная мессианская идея. Потому и «идея» католичества, если можно так сказать, была надмирна, не связывалась с каким-либо одним народом.

 

В лице России христианский мир имел опыт уникального единства церкви и народа, обладающего крепкой  государственностью, увлеченных одним  жизнетворческим порывом. Именно в этом духовном единстве, ощущаемом Западом, как стук сердца крепкого живого организма, раздающийся с Востока, откуда приходит ежедневный рассвет и который напоминает стук часов и ритм человеческой истории, именно в этом единстве искали некую «сверхидею», порой выдавая желаемое за действительное.

 

Вот почему самое парадоксальное состоит еще и в том, что  «мысль изреченная есть ложь». Попытки  определить неопределимое есть лишь желание приклеить приметный  ориентир на стеклянной двери, чтобы  не разбить случайно её саму или  об неё — голову.  Существует ли сама «русская идея»? Не является ли попытка  создания идеи «идеи» — желанием хоть как-то определить неопределимое и в некотором роде изречь ту «неизреченность», которая явственно присутствует в судьбе русского народа.

 

Поразительно и само стремление отыскать «идею». И даже если ее нет, то, по мнению того же Бердяева, она  должна быть, ибо «русская мысль, русские  искания начала XIX века и начала XX века свидетельствуют о существовании  русской идеи, которая соответствует  характеру и призванию русского народа».

 

Благая Весть, данная европейской  культуре, пришла как бы извне. Но христианство требовало и ответного духовного  движения — встречного, благой вести  изнутри, личной, собственной вести  каждого, со-вести, совести. Россия — одна из немногих стран, которая предлагала Европе поступать «по совести», «по правде», а не только «по закону», «по праву». Мессианизм России существует только в христианском смысле. Отнимите от России христианство — и не останется ничего — ни «русской идеи», ни ее, по Бердяеву, «умопостигаемого образа».

 

Быть может, Бердяев пытался  изречь неизреченное, когда писал  о «русской идее», в очередной  раз употребив термин, который  одновременно и в разном и в  едином (как это ни странно) значении употребляли его предшественники. Он не был автором термина, как  это незаслуженно ему приписывают (см. дискуссию «Русская идея: проблемы культуры — проблемы кинематографа» в журнале «Искусство кино», 1988, № 6). До него точно также назвал свою небольшую книгу В. Соловьев, выпустивший  ее в Париже в 1888 году после доклада  для кружка лиц, интересовавшихся этими  вопросами (русское издание — 1911), а ранее «ввел» этот «термин» Достоевский.

 

Напоминая еще раз о  важности духовного, Соловьев писал: «Одним телом своим и чисто материальной работой Россия не может выполнить  своей исторической миссии и выявить  свою истинную национальную идею. А  как ей выявиться, этой бедной русской  идее, когда она заточена в тесную тюрьму, лишена воздуха и света...»  Актуальное тогда оказалось актуальным и сегодня, иначе не расценить  его же слова: «Религиозное и умственное освобождение России есть в настоящую  минуту для нашего правительства  дело такой же настоятельной необходимости, каким тридцать лет тому назад  являлось освобождение крепостных...»  «Исторический долг России», по мнению Соловьева, имеет отношение к  духовной истории всех народов мира. Для Соловьева мессианство «русской идеи» еще не было столь политизированным, как для мысли XX века, для Бердяева. «В том, что эта идея, — писал  Соловьев, — не имеет в себе ничего исключительного и партикуляристического, что она представляет лишь новый аспект самой христианской идеи, что для осуществления этого национального призвания нам не нужно действовать против других наций, но с ними и для них — в этом лежит великое доказательство, что эта идея есть идея истинная»12.

 

Однако и В. Соловьев не родоначальник идеи «идеи». Об этом говорил уже и Чаадаев. «У меня есть глубокое убеждение, — писал  он, — что мы призваны решить большую  часть проблем социального порядка, завершить большую часть идей, возникших в старых обществах, ответить на важнейшие вопросы, какие занимают человечество». «Словом, Чаадаев проникается  русской мессианской идеей», —  подытоживает Бердяев.

 

Недаром именно этих двух мыслителей он ставил в особый ряд, когда писал: «В русской религиозной мысли  исключение представляли лишь Чаадаев  и Вл. Соловьев». Бердяев имел в  виду, что они наиболее сильно оторвались от своих современников в сфере  «идеи», тогда как другие порой  «с вершины духовной падали вниз, припадали  к земле, искали спасения в стихийной  народной мудрости»13.

 

«Идея» — понятие больше философское, «от ума», нежели чисто  духовное. Этимология его определенная — «видение» или «ве-дание», упрощенно говоря — «знание». У родоначальника «концепции» «Москвы – Третьего Рима» игумена псковского Елеазарова монастыря Филофея, жившего в XVI веке, мы этого понятия не найдем. Духовное, церковное и православное еще не значилось «идеей», а было жизнью, «деланием». Бердяеву было близко это понятие, ибо, черпая свою мысль первоначально в марксизме, он весь принадлежал новой эпохе, эпохе глубочайшего столкновения философских школ, сопряженного с историческими переменами в действительной жизни многих народов.

 

Бердяева интересовал  «вопрос о том, что замыслил Творец о России». Он хочет постичь тайну  творения, проникнуть в Божественный Замысел. Но то, что он пишет, — и  есть его, бердяевская «идея России», его, бердяевская «русская идея». Ибо если Творец и создавал, то не идею о народе, а народ, не идею о человеке, а человека. Можно сказать так: идея интересует в первую очередь философа, Бога интересует прежде всего — человек. Потому и идея «русской идеи» интересовала в первую очередь самого автора.

 

Бердяев и этого не отрицал. Он всегда соглашался с противоречиями в своем творчестве: «Мое миросозерцание многопланово и, может быть, от этой многоплановости меня обвиняют в  противоречиях. В моей философии  есть противоречия, которые вызываются самым ее существом и которые  не могут и не должны быть устранены» («Самопознание»).

 

Бердяев познавал Россию своеобразно, в некотором роде умозрительным  путем. С самого детства, когда он рос в атмосфере негостеприимного и замкнутого от посторонних людей  дома, он стремился в область мечтаний и иллюзий, подальше от действительности, представляющейся ему еще более  мрачной, нежели сама обстановка дома, в семье. Он сам писал многократно, что считает себя принадлежащим к другому миру, но не к обыденной реальности. «Я никогда не достиг равновесия между мечтой и действительностью. С этим связана дисгармоничность моей жизни», — исповедуется он в конце жизни.

 

Россия была ему нужна. Она была в нем, и он был в  ней. Он проживал вместе с нею самые  тяжелые и трудные дни. Но он познавал ее по-своему, если не эмпирически, то мысленно, через «идею».

 

Если В. Соловьев употребил  термин «русская идея» для того, чтобы европейскому читателю легче  было понять суть философско-политической концепции православной мысли, то Бердяев  назвал свою книгу так же, может  быть, для собственного осознания  процесса развития русской мысли  в новую и новейшую исторические эпохи и одновременно осознания  себя в этом процессе. Они оба  писали книги для европейцев. А  для этого и использовали «доступный»  заголовок. Интересно, назвали бы они  так же свои работы, если бы они предназначались  исключительно для русского читателя, причем не столичного, а провинциального? Вот почему можно отметить существование  некоего феномена «отталкивания», когда  эти книги начинает изучать русский  читатель. Если европейский читатель завлекается «русской идеей», он любопытствует  о ней, то читатель русский — ищет в ней смысла и, в конечном итоге... недоумевает. Но и западный читатель «недолюбливает» сию тему. За редким исключением, но почти во всех работах  о Бердяеве и его творчестве, выпущенных в Европе и Америке, проблеме «русской идеи» в его осмыслении отводится  два—три предложения (!), если вообще отводится. Книга Полторацкого «Россия  и Запад» — единственное исключение.

 

В детстве у Бердяева была любимая кукла — «князь Андрей», герой толстовского романа «Война и  мир». Он так любил эту куклу, что  общался с ней, и она долгие годы заменяла ему настоящих живых  друзей. Идея «идеи» — тоже подобие  «куклы». Размышления о «русском»  и о «русском мессианизме» у Бердяева зачастую умозрительны и мало имеют  отношения к насущным проблемам  самих «носителей идеи».

 

Подспудное желание написать исследование через себя и для  себя подсказывает одну из разгадок бердяевского замысла «Русской идеи», ведь недаром он в собственной книге по истории русской философии (книге отнюдь не биографического жанра) отводит место рассказу и о себе, ставит и себя в один ряд с предшествующими столпами русской мысли. Еще никто не определил ему этого места. Еще не вышли труды по истории русской религиозной философии, такие, как издания работ В. Зеньковского или Н. Лосского, однако он спешит сам себе отвести место в этой цепи.

 

Самоуверенно? Да. Вызывающе? Как ни странно — нет. В чисто  человеческой, в достаточной степени  искренней и понятной, саморазоблачительной и самоаналитической интонации его голоса трудно усмотреть желание увековечить себя, а скорее отмечается естественное желание познать через себя весь неисчислимый пласт религиозно-философского наследия, облаченного в вуаль загадочности не только для Европы и для него самого, но и для самой России, отвергшей, не знавшей и не желавшей знать его, Бердяева, в те времена.

 

Размышления о «русской идее»  потребовали от автора немалого напряжения сил. Недавно была закончена книга  «Истоки и смысл русского коммунизма», которая вынудила «много перечитать по русской истории XIX века». Таким  образом, ретроспективный взгляд обострил и взгляд на современность.

 

Бердяев любил цитировать слова Вл. Соловьева: «...русская интеллигенция  всегда мыслит странным силлогизмом: человек  произошел от обезьяны, следовательно, мы должны любить друг друга». Но и сам  он не избежал этого «вируса силлогизма».

 

Когда он погружается, в частности, в «Русской идее» в русскую  историю «до Чаадаева», то есть до XIX века, — недоговоренностей и  противоречий становится все больше. Он размышляет о многосотлетнем периоде  развития народа и государства и  в самом деле как дилетант. Он не разобрался, а потому и не принял для себя влияния на Русь Византии и создания славянской азбуки Кириллом и Мефодием, он говорит о «безмыслии и безмолвии допетровской России» и удушливости «азиатско-татарского» (?) московского периода, как будто об этом никто толком не писал. Эта часть его повествования намеренно кратка и поверхностна, и составлена лишь для выявления упомянутой идеи «идеи».

 

Но как только Бердяев  доходит до петровских времен, то есть до эпохи, ему близкой и понятной, оперирующей категориями, ему вполне доступными, так мысль его начинает пульсировать, идеи и ассоциации вспыхивают, словно искры. Ему ближе представление  о том, что творческий потенциал  русского народа раскрылся именно в  петербургский период истории (т. е. послепетровский), ибо ранее была «боязнь просвещения».

 

Рассуждения о становлении  русской интеллигенции также  весьма обрывочны. Бердяев, как и  многие, кто пытался разобраться  в этом вопросе, так и не определяет — а что же это такое, кто  это — русский интеллигент. У  него сначала первым интеллигентом  в России назван Новиков, затем вдруг  оказывается, что интеллигенция  возникла и могла возникнуть только после Пушкина. Но и это не итог. Еще одна версия — родоначальник  русской интеллигенции — Радищев.

 

Истоки философской мысли  в России для Бердяева имеют расплывчатые очертания. Выясняется, что первым философом  в России, не склонной, по словам автора, к философии, был... Шварц, мистик, масон, действовавший в конце XVIII века. Даже если принять это утверждение как аксиому, закрыв глаза на работы Ломоносова, Сковороды, Болотова и некоторых их предшественников, то опровержение этому находится у самого же Бердяева, который вдруг чуть дальше по ходу повествования утверждает, что русскому народу вообще свойственно философствовать.

 

Поспешен и его вывод  о том, что «никакого русского богословия не было, оно лишь начинается с Хомякова», так как совершенно аналогично можно утверждать, что  не было никакого голландского, английского  или испанского богословия.

 

Умозрительны рассуждения  Бердяева о семейственности русских, которая почему-то им отрицается. Но тут же он пишет: «Славянофилы очень  семейственные, родовые люди». Но ведь славянофилы — лишь мизерная часть  высшего общества России XIX века! Откуда же взялась их семейственность и  родовитость? И куда вдруг делась общинная и усадебная культура русского крестьянства и дворянства, существовавшая на протяжении многих столетий?!

 

Однако не ради полемизирования  с Бердяевым приводим мы примеры  его «недоведенных» высказываний. Важно осознание того, что он сам находился в состоянии неопределенности и поиска, и это состояние словно бы передает читателю.

 

Представляют наибольший интерес его рассуждений о  славянофилах и западниках, когда  он приходит к выводу: «И те и другие любили свободу. И те и другие любили Россию, славянофилы, как мать, западники, как дитя». Важно, что «славянофилы не были врагами и ненавистниками Западной. Европы», что Бердяев цитирует Достоевского, который писал: «Никогда вы» господа, наши европейцы и  западники столь не любили Европу, сколь мы, мечтатели-славянофилы, по-вашему исконные враги ее», и что, наконец, по мнению Бердяева, «славянофилы и  западники одинаково подлежат преодолению, но оба направления войдут в русскую  идею, как и всегда бывает в творческом преодолении».

Информация о работе Философия свободного духа